— Доказывай своей тете. Меня это больше не интересует. Все. Хватит.
Я нисколько не сомневаюсь — и тогда не сомневался, что с самого начала разговора тебя как раз только это и интересовало — доказательства. Каково бы ни было твое истинное отношение ко мне, но, коль я твой муж и пока я твой муж, ты не могла не желать того, чтобы я доказал тебе свою невиновность. Я не меньше тебя желал того же, но как я мог доказать свою невиновность?
Я вышел на кухню, погасил сигарету и, приоткрыв дверь, бросил окурок в унитаз. Мозг мой лихорадочно работал, придумывая доказательства. Я ничего не мог придумать. Я вернулся в комнату и сел к столу. Ты, держа перед собой круглое зеркальце, запудривала следы слез на щеках. Глаза у тебя были красные. Глаза запудрить было нельзя. Я понял, что ты ждешь. Все твое напряженное лицо, твоя неудобная поза сидящего на краешке дивана человека, преувеличенно внимательный, острый взгляд в зеркало и через зеркало украдкой на меня — все выражало нетерпеливое ожидание. Но доказательств не было. И я ничего не мог придумать. Сейчас ты должна была встать и уйти. Ну, еще минуту… Сколько же можно было всматриваться в зеркало и подпудривать нос и щеки с таким независимым видом?
— Ну? — сказала ты, не выдержав.
— Что? — сказал я.
— Что же ты не доказываешь?
— А тебя разве интересует? Тебя же это больше не интересует, зачем я тебе буду что-то доказывать?
Ты взглянула на меня очень зорко. И ты, я понял, разгадала мою хитрость. И тебе стало еще тяжелей: ну для чего, спрашивается, было бы хитрить человеку, если он не виновен?
— Запутался, заврался, — сказала ты, щелкнула крышечкой пудреницы и убрала ее в сумку. — Ну, все, — сказала ты и встала.
Ты постояла несколько секунд, будто что-то припоминая свое, не имеющее отношения к нашему разговору, и пошла из комнаты в переднюю. Ты подошла к вешалке, сняла платок. Ты еще ждала. Но у меня не было доказательств, и я не мог ничего придумать. Я сидел у стола и молча курил.
— Запомни одно, — сказала ты, и я уловил в голосе твоем дрожь, — никакая сила не заставит меня вернуться сюда…
Я не верил в это. Я не мог себе этого представить — ты и Маша, вернее, вы с Машей, существующие отдельно от меня, живущие где-то без меня. Это было невозможно. Ты быстро надевала шубку. Твои губы, щеки, все лицо твое дрожало, и ты спешила уйти, чтобы я не видел, как все дрожит, и ты не могла уйти так просто: это ведь, в сущности, безумие — взять и уйти от человека, тем более насовсем, тем более от живого мужа, отца Машеньки; это было какое-то сумасшествие, убийство, и ты не могла не чувствовать этого так же, как и я. И поэтому ты спешила надеть шубку, чтобы выскочить за дверь, и там немного прийти в себя. Это было все невозможно, невыносимо, неестественно — ты не должна была уходить так просто насовсем. Но у меня не было доказательств. И я был очень виноват перед тобой. Но уходить насовсем тебе было нельзя. Ты резала по живому. Ты с Машенькой уже стали частью меня самого. Это был какой-то очень дурной, очень кошмарный сон.
Я поднялся со стула и, как во сне, не чувствуя себя, прошел в переднюю и загородил собой дверь. Я опередил тебя всего на две, три секунды: ты уже протягивала руку к вертушке запора.
— Не уходи. Не делай глупостей. То чепуха все. Ничего серьезного не было. Не уходи, Таня, не уходи, не уходи. Нельзя. Понимаешь? — шептал я и чувствовал, что все во мне дрожит. — Все чепуха. Не уходи. Ничего не было, — бормотал я пересохшими губами, загораживая собой дверь.
Ты ничего не отвечала мне. И так было еще страшней. Хотя я понимаю, почему не отвечала: словами ничего нельзя было сказать; вернее — сказать то, что тебе хотелось сказать; и потом ты могла расплакаться совсем уж по-детски, я это понимал, и тогда твое самолюбие страдало бы еще больше.
И ты молча, кусая губы, с дрожащим лицом опять протянула руку к замку. И я опять мягко отстранил твою руку. А ты снова тянула руку к двери, и я снова отстранял.
— Понимаешь? Чепуха. Ничего не было. Уходить нельзя, — твердил я, как помешанный, и все отстранял твою руку, и мне приходилось отстранять все настойчивее, жестче.
— Да что же это такое? — борясь со мной, закричала ты сквозь брызнувшие слезы. — Ты что, издеваешься? Какое имеешь право? А если я больше не хочу с тобой жить!..
Оказывается, тебе надо было сказать совсем немного. Только вот это: «Я больше не хочу с тобой жить». Что-то мгновенно во мне оборвалось.
— Иди, — сказал я.
— Насильник! Трус! — кричала ты, готовая продолжать борьбу.
— Иди, — сказал я. — Ты специально это подстроила с письмом и весь этот скандал. — Я сам почти верил в то, что говорю: во мне снова вспыхнуло подозрительное чувство. — Теперь понятно, откуда у тебя синяки. Все теперь понятно. Можешь идти, не держу.
Я отступил от двери. Я закурил и пошел в ванную. Я слушал: хлопнет ли дверь? Дверь не хлопала. Я посмотрел в зеркало. Я увидел только свои глаза. Глаза были непривычно острые и выражали настороженное ожидание: хлопнет дверь или не хлопнет? Дверь не хлопала. Я вышел большими шагами из ванной и сказал тебе:
— Я проветрю комнату. Поезжай за Машей.
Это была моя ошибка. Я не должен был этого говорить. Я вообще не должен был ничего говорить. Я тебе задал задачу, и ты должна была решить ее сама. Я думаю, ты решила бы ее правильно: не ушла бы. А так я все снова испортил.
— Если ты не против, конечно, — попытался я поправиться.
— Спасибо, спасибо, — сказала ты с усмешкой, завязывая перед зеркалом платок.
Мне показалось, что ты уже спокойна — как тебе удалось так быстро стать спокойной? И твое спокойствие было каким-то недобрым; оно было немного зловещим, сильным, уверенным в себе — так мне казалось. И у меня снова больно заныло сердце.