— А где Маша? Что стряслось?
— Машу я отвезла к бабушке, — ответила ты удивительно ровным, небывало ровным, почти незнакомым голосом, прошла и села на диван у моих ног.
Я отодвинул ноги к стене, и мне почему-то не захотелось спрашивать, зачем ты отвезла Машу к бабушке. Я еще надеялся, что ничего такого нет и ты мне все объяснишь. Я от волнения закрыл глаза.
— Валера, — услышал я в ту же минуту твой ровный, даже будто ласковый, потрясающе спокойный голос, — Валера, она кто, эта Нина Березина?
— Нина? — сказал я, не открывая глаз. — Экономист-плановик. А что? Она моя землячка.
— Я не об этом спрашиваю, — сказала ты по-прежнему преувеличенно спокойно, и я прекрасно понимал, что не об этом: ты меня спрашивала, что у меня было с этой Ниной; даже не так: было ли это у меня с Ниной — вот ты о чем, по сути, спрашивала меня, и я это прекрасно понимал.
И я понимал, что лгать нельзя; я понимал, что солгать не удастся; ты сейчас заметишь малейшую фальшь, и эта моя фальшь погубит все.
— У меня с ней ничего не было, — быстро сказал я, открыл глаза и сел, спустив ноги на пол.
— Валера, ты, может быть, сам все расскажешь? Мало ли ведь что бывает в жизни, тем более юг, санаторий? — сказала ты, все еще притворяясь, но голос уже выдавал тебя: была в нем глубоко запрятанная, едва сдерживаемая дрожь.
И тут я увидел, что ты бледная, тщательно причесанная и одетая: ты была в том самом костюме, который был на тебе, когда я вернулся с юга.
— Я тебе не изменял, — быстро сказал я.
О, как бы много я дал за то, чтобы это была правда! Если бы это была правда!..
Вероятно, я вел бы себя как-то иначе, говорил бы что-то другое, если бы это была правда, что я тебе не изменял. И ты это чувствовала. Но это было слишком страшно — знать все. И ты невольно сама пришла мне на помощь. Я так тебя понимаю: в ту минуту у тебя не хватило мужества узнать все.
— На, читай! — сказала ты, открыла свою сумочку и бросила мне на колени письмо.
Не знаю, не знаю, не знаю. До сих пор не знаю, не могу удовлетворительно объяснить себе, зачем она так написала… «Обнимаю, люблю, тоскую». Только эти три слова в конце и говорили о наших отношениях — в конце этого, в общем, милого, товарищеского письма.
Пока я читал, я чувствовал на себе твой требовательный, скорбный, любящий и ненавидящий взгляд. Я читал, давясь словами, половины не понимая — понимая только, что в этих словах ничего такого нет. И вот конец: «Обнимаю, люблю, тоскую».
Если бы такое письмо получил действительно ни в чем не повинный человек, он, наверно, рассмеялся бы, пошутил, может быть, даже немножко нос задрал перед женой: вот, мол, влюбляются в меня…
— Не понимаю, черт знает, — сказал я довольно жалко.
— Нет, не черт! — закричала вдруг ты. — А на конверте что? «Лично». И без обратного адреса. Одна неразборчивая завитушка. Шлюха — твоя землячка, вот она кто! Бессовестная шлюха! И ты…
— Постой. Ты специально отвезла Машу, чтобы поругаться?
— Специально!
— Постой… — Я почувствовал некоторое облегчение; я почувствовал, что мне есть за что ухватиться. — Она порядочная женщина, девушка вернее, — сказал я и густо покраснел.
Заметила ли ты, что я покраснел? Возможно, и не заметила, не успела: я вскочил и побежал в переднюю и стал рыться в карманах пальто, якобы разыскивая сигареты (сигареты, как обычно, лежали у меня в правом кармане брюк). Когда, закурив, я вернулся, ты стояла у стола и нервно похлопывала по его краю письмом, свернутым в трубку.
— Не надо прежде всего делать из мухи слона, — сказал я.
— Боже мой! — прошептала ты как бы самой себе. И я увидел, как из-под опущенных ресниц твоих выплыли маленькие-маленькие слезинки и растаяли на щеке… Мне хотелось подойти и обнять тебя, но я не посмел. Наверно, надо было подойти и обнять, я уверен, что надо было подойти, но у меня не хватило смелости. Конечно, если бы я не был серьезно перед тобой виноват и все дело заключалось только в трех этих словах — «Обнимаю, люблю, тоскую», — написанных влюбленной, но посторонней для меня женщиной, то тогда не потребовалось бы что-то преодолевать в себе, чтобы подойти и обнять тебя. Если бы… И ты почувствовала и это. «Да, виноват», — мне кажется, снова подумала ты.
— Таня, я не виноват, что она написала эти слова. Понимаешь? Я не давал никакого повода, — пробормотал я.
Если бы ты знала, как презирал я себя в ту минуту! Я понимал, что мне грозит. Я не хотел тебя лишаться. Я ведь любил только тебя. Тебя и Машу.
— Таня!.. — произнес я и осекся.
Ты раскрыла свои большие, с порозовевшими белками глаза и глянула на меня так, будто ударила.
— Боже, боже! — повторила ты, отвернувшись, села на краешек дивана, потом ткнулась лицом в руки. — Ведь говорили мне, предупреждали. Не послушалась. Думала, человек. Думала, будет беречь. Поможет с институтом. За что? — Ты ударила кулаком по дивану и продолжала, захлебываясь, сквозь плач: — Обманщик! Подлец! Гулять от такой жены…
— Да кто гуляет? — сказал я серым голосом.
Ты резким движением встала. Лицо твое было искажено от плача: рот открыт, губы дрожали, глаза сузились, щеки мокрые. Милая, милая…
— Мерзавец, негодяй! — бросала ты мне в лицо, но это не оскорбляло меня. Я видел, как тебе больно, и знал, что это я сделал тебе больно и что ты права и будешь права, называя меня последними словами. Было даже чувство некоторого облегчения: вроде начал расплачиваться…
— А если я докажу тебе, что я не виноват? — внезапно ворвался я в поток твоих слов.
И ты сразу умолкла. Ты посмотрела на меня красными, ничего не понимающими глазами, высморкалась и еще раз посмотрела на меня.