— Знаешь, — сказала ты, вдруг мучительно покраснев и отворачиваясь от меня, — а о Машеньке ты подумал? Как будет девочка расти без отца?..
Ты действовала на ощупь, но безошибочно. Это же совершенно нечеловеческая вещь — женская интуиция!
— …которая тем более так похожа на тебя и так тебя любит. Понимаешь, все, все, все можно перетерпеть, а вот видеть Машины страдающие глаза, а потом — ее вопросы, где папа… это ужасно!
— Что ты хочешь от меня, Татьяна? — сказал я. — Кто начал всю эту волынку?
— Не знаю, — сказала ты и заплакала.
Я уверен, что и слезы твои были только оружием, с помощью которого ты намеревалась сломить меня. Но тогда это все выглядело так естественно: и немного запоздалая щемящая мысль — а как дочка будет без отца, и некоторая твоя растерянность, и слезы. Это было так естественно, натурально и ничуть не роняло твоего достоинства. Ты вроде бы и не отказывалась от развода и в то же время в глубине души будто бы сожалела о нем. О, эта звериная женская интуиция!
— Ладно, — сказала ты, всхлипывая. — Так мне и надо, дуре набитой. Пошла за него честная и все пять лет, как затворница, ни на кого другого не посмотрела. Так, видно, всегда бывает с такими, как я…
— Но ты же сама сказала, что ходила с ним… — Я опять почувствовал ноющую боль и противный холодок под сердцем.
Ты усмехнулась и вытерла платочком слезы.
— Глупый ты. Теперь я могу сказать тебе все. Я с ним не в кино была, а в магазине «Ткани», недалеко от «Восстания», он там замдиректора. Они как раз получили импортный штапель. В семь ушла, а в восемь была уже дома. Можешь мать спросить. И штапель этот у нее лежит.
— Но ведь ты ненавидишь меня, ты это тоже сказала, — пробормотал я, чувствуя, как все растет и в то же время сужается моя боль.
— Ох, как я устала! Кто бы знал, как я устала! — сказала ты и посмотрела на меня своими большими заплаканными глазами; разве можно было что-нибудь понять по этим глазам? — Давай ручку, — сказала ты, — я напишу, на заявлении, что согласна. Не сошлись, так не сошлись. Не все ли теперь равно?
— Вот что, пожалуй, лучше это дело отложить до Нового года, — сказал я. — Спешку тут совершенно незачем пороть. Встретим Новый год, а там будет видно… Позвонить Вадьке?
— Как хочешь. Позвони…
Так ты победила меня еще раз.
И все пошло как будто по-прежнему. Впрочем, не все.
Я возвращаюсь с работы. Дома темно, душно, пахнет пылью. Я зажигаю свет. В передней разбросана обувь, в комнате не убрана постель, на кухне — грязная посуда. Форточка закрыта. Что делать?
«Что делать?» — спрашиваю я себя в который уж раз и не нахожу ответа. Я не знаю, что мне делать.
Я открываю форточку, беру тряпку, щетку и иду в комнату — убираю постель, смахиваю пыль, подметаю пол. Потом перехожу в переднюю и складываю попарно обувь — твои домашние туфли, Машины галоши, тапочки, опять стираю пыль и подметаю. Перехожу на кухню и, засучив рукава, мою горячей водой тарелки, ложки, чашки. Через полчаса в квартире порядок. Думаю: неужели ей самой трудно было это сделать?
Как всегда, вернувшись с работы, я завариваю чай. В буфете ни крошки хлеба. В холодильнике — пачка потрескавшихся дрожжей и сморщенная морковка. Ни молока, ни масла. Почему?
Я сижу на кухне и пью крепкий чай. Я стараюсь ни о чем себя не спрашивать. Просто сижу и пью чай. Отдыхаю.
Коротко постукивает, поворачиваясь, ключ в замке, распахивается дверь. Маша несется прямо на кухню.
— Папа, ты не будешь ругаться?
— Нет, Машенька.
Под носом и на щечке у нее засохшие зеленоватые полоски, на лбу склеившиеся от пота пряди волос, шубка застегнута на одну пуговицу.
— Опять вспотела?
— Немножко.
— Ну пойдем переодену.
Она подает мне красную шершавую ручонку и идет рядом, не сводя с меня настороженного, направленного снизу вверх взгляда. Ты в это время, не снимая пальто, изучаешь свое лицо в зеркале, подмазываешь губы, пудришь нос и лоб. Когда я прохожу мимо, ты небрежно роняешь:
— Я в магазин.
И, взяв сумку, хлопаешь дверью.
Маша сразу веселеет. Мы переодеваемся в сухое, чистим основательно нос, основательно, с мылом, моем руки, лицо, шею, тщательно вытираемся и идем в комнату играть. Мы играем в «Тпру, лошадка!» и в «дочки-матери». Снова коротко постукивает, поворачиваясь, ключ в замке, Маша, вздрогнув, пристально глядит мне в глаза.
— Не будете ругаться?
— Нет.
— Маша, тебе омлет приготовить? — раздается через минуту твой голос на кухне.
— Не хочу омлет, я утром ела, — отвечает Маша и еще более настороженно смотрит на меня. Ее мои глаза спрашивают: «Не будете? Не будете?»
— Не беспокойся, Машенька, я не буду, — говорю я.
— Ничего, съешь, мне больше нечего тебе давать, — говоришь ты, появляясь на пороге.
— Мама, я вырву, — говорит Маша испуганно. — Я больше не хочу омлета. — И она делает такое движение, как будто у нее позывы на рвоту.
— Дай ей чай с молоком и с булкой, если ничего другого нет, — говорю я.
— А ты помолчи. Мы сами разберемся… Я тебе сказку прочитаю, — говоришь ты Маше.
— Мама… — осторожно произносит Маша, смотрит на тебя, на меня, опять на тебя, глаза ее умоляют: «Не будете ругаться?» — Мама, — говорит она, — я съем омлет, только я вырву.
— Господи! — не выдерживаю я. — У тебя есть картошка?
— Отстань. Буду я сейчас возиться с картошкой.
— Давай я почищу и поджарю. Минутное же дело.
— Чисти, если тебе охота. Я опаздываю на репетицию в красный уголок.
— Но, может быть, ты сперва покормишь нас ужином?