— Таня, — горячо сказал я, — давайте рискнем… Все равно ведь это лотерея, знают люди друг друга два дня или два месяца. Мой дядька, отставной полковник, у которого мы с мамой здесь на даче, познакомился со своей будущей женой еще на фронте, прожили потом двадцать лет, и вот около года тому назад развелся: не сошлись характерами. Представляете? А как у нас, наоборот, может все быть очень хорошо и счастливо! Ну?
Мне казалось, что я убеждаю тебя, уговариваю; на самом деле я только выполнял то, что хотела ты. Ты опустила голову, и твои пушистые волосы, свесившись, загородили твои зардевшиеся щеки.
— А где мы будем жить? — сказала ты.
Я был счастлив. Все, все понимал и тем не менее — счастлив.
А ты была рада. Тревожилась немного, что все как-то чересчур быстро, и все-таки рада. Я хоть и «очкарик», но не урод, у меня хорошая профессия, характер смирный (только несколько импульсивный, по определению мамы). Кроме того, ты была удручена своим провалом в театральном, и тебе надоело зависеть от отца, от его воли и еще больше — произвола. Ты, годами приучавшая себя к мысли, что станешь артисткой, не могла не воспринять его решение отдать тебя в продавщицы как катастрофу в своей жизни. И вот, выходя замуж, ты делала, что называется, ход конем.
…Свадьба была многолюдной, шумной, бестолковой, как почти все свадьбы, на которых мне довелось побывать. Много ели, очень много пили и заставляли пить нас с тобой, хотя пить нам совсем не хотелось. У большинства гостей были возбужденные маслено-блестящие глаза; эти глаза как будто старались залезть в нас, понять, что мы чувствуем, и, если удастся, хоть немного то же почувствовать. Они кричали «горько», пили, плясали, танцевали и никак не хотели оставить нас вдвоем. Даже мои друзья вели себя не лучше: я чувствовал, что каждый из них смотрел на тебя так, будто не я, а он жених, и ему предстоит остаться с тобой наедине.
Не потому ли ты слегка удивилась и загрустила, когда они все же собрались уходить? Тебе надо было остаться с одним. И тебе было страшно оставаться только с одним. Я чувствовал это, я не мог этого не почувствовать. Не знаю, может быть, если бы удалось все начать сначала, я и не обошелся бы с тобой так грубо, как вышло тогда, но ты должна понять, отчего так у меня вышло. Я был не совсем уверен в твоей любви, и поэтому я особенно боялся уронить себя в твоих глазах как мужчина: мне казалось, в эти первые минуты, когда мы остались одни, я должен быть решителен и бесцеремонен. К тому же я не знал, был ли у тебя кто-нибудь до меня. И вот все получилось так, как это бывает со многими очень любящими и самолюбивыми мужчинами. Потом, месяца через три, вспоминая те первые минуты, ты сказала, что тебе было тогда больно, страшно и очень обидно.
Вообще это чувство — обида — стало чем-то почти неизбежным в наших отношениях. Той своей первой обиды ты мне не прощала никогда, я знаю…
Ох, этот первый месяц! Конечно, были и счастливые часы и даже дни… Никогда не забуду того первого утра, когда ты проснулась, растворила свои большие, чуть влажные после сна глаза, и такой поток света, солнечной радости, счастья хлынул из них! Помнишь, я стоял у полуоткрытого окна — я проснулся раньше тебя, — курил и тихонько любовался тобой издали, а ты, заметив мой взгляд, смущенно отвернулась и вдруг запела. У тебя приятный, теплый, прозрачный голосок. Знаешь, вот в ту минуту я верил, что все у нас сбудется: любовь, счастье и даже то, что ты станешь артисткой. Я смял недокуренную сигарету и бросился к тебе.
— Нет, нет, я встаю, — сказала ты. — Дай мне халатик и катись на кухню.
Я подал тебе халатик.
— Иди мой посуду, — сказала ты.
— Хорошо, — сказал я. — Мне только сперва хочется поцеловать тебя…
И я пошел на кухню и стал мыть посуду — грязные тарелки, рюмки — и швырять пустые бутылки в мусоропровод, а ты, встав, занялась уборкой в комнате, а потом отправилась в ванную. Через полчаса ты вышла ко мне, холодная, свежая, и мы стали завтракать: доедать остатки вчерашнего пиршества.
— А тебе было все равно, честная я или нет? — сказала ты, напряженно глядя в сторону.
— Что за вопрос? Очень даже не все равно. Теперь я тебя еще больше люблю, — сказал я.
— Раньше ты меня ни разу об этом не спрашивал, значит — все равно. Значит, ты не заслужил, чтобы тебе в жены досталась честная.
Я был несколько обескуражен.
— Одно из другого, Танечка, совсем не вытекает и не значит. Я тебя не спрашивал не поэтому. Если бы ты даже, допустим, имела несчастье любить кого-то до меня, конечно, мне было бы это очень больно, очень, но все равно я от тебя не отступился бы. Почему ты так не объясняешь?
— Что почему?
— Почему ты обо мне плохо думаешь?
— А потому, что тебе только одно надо было, и ты своего добился. Поэтому. Тебе не честную, не невинную девушку надо было в жены, вот что, — сказала ты и вздохнула. — Кофе у нас есть?
Я стал варить кофе, огорченный и озадаченный, и мне впервые пришло на ум, что нам будет трудно, может быть, очень трудно.
Но тогда, в то первое утро (и в течение всего дня), до ссоры у нас не доходило, хоть ты непрестанно и подкалывала меня.
— У тебя, наверно, отцовский характер. Недаром ты так похожа на него, — сказал я, выбрав минуту, когда ты, казалось, чуть подобрела.
— А ты знаешь, что означает, если дочь похожа на отца, слышал?
— Ну да, счастливая, значит.
— Вот то-то! Хоть у папы и есть недостатки, но он, во-первых, мой отец, а во-вторых… достаточно «во-первых».
— Значит, все-таки счастливая? — ухватился я.