— Любишь?
— Люблю. А ты?
— И я. Люблю. А ты?..
Зачем нужна была та, другая, когда ты у меня такая моя, такая любящая и любимая? Зачем нужна была та, другая, — я этого никогда не смогу объяснить. Я этого не знаю. Нет, я не думал о той, другой, не сравнивал тебя и ее, нет. Лишь где-то на дне души иногда поворачивался сосущий червячок, и только когда он поворачивался, только тогда я вспоминал о той, другой, но для того лишь, чтобы снова сказать себе, что ты лучше, красивее, совершеннее и что я люблю только тебя.
Мы спали долго, и спали бы еще, если бы нас не разбудила Маша, и мы были счастливы в то утро, мы с тобой и Маша, и нам казалось, что мы будем счастливы всегда.
Казалось, что счастливы…
После обеда, когда Маша отправилась отдыхать в свою кроватку, а ты стала мыть на кухне посуду, я заметил у тебя на руке повыше локтя несколько синяков. Я взял тебя за локоть, повернул к свету и отчетливо увидел три темных кружка, напоминающих отпечатки пальцев. Ты вначале как будто ничего не поняла, а потом, словно спохватившись, резко отстранила мою руку.
— Что это у тебя за синяки? — спросил я и почувствовал, как противно защемило сердце.
Я пристально посмотрел на тебя.
— Какие синяки? — сказала ты. — Ах, эти, на руке…
— А где еще? — сказал я. — У тебя еще есть синяки?
— Ну и дурак, — сказала ты. — Ты постой в очередях в детском магазине, тогда узнаешь, какие синяки и где. Ты что подумал?
Теперь ты пристально посмотрела на меня. Почти так, как вчера, но уже без страха увидеть что-то очень неприятное для себя. Наоборот. Ты желала увидеть все. Ты хотела знать правду.
— Что молчишь?
— Что-то я прежде не замечал у тебя синяков, — пробормотал я. — Ты ведь, кажется, не первый год ходишь в детский…
— Нет, ты это серьезно? — будто даже обрадовалась ты и что-то подумала про себя.
— Что серьезно? Почему у тебя отпечатки пальцев на руке? Кто тебя хватал за руку?
— Нет, ты серьезно? — Ты все более смягчалась, добрела и в то же время продолжала пытливо прощупывать меня взглядом и что-то обдумывать про себя.
— Тебя что — из очереди, что ли, вытаскивали за руку? Ты без очереди лезла? — спросил я. Я хоть и успокаивался понемногу, видя, что мои вопросы не волнуют тебя, но хотелось, чтобы ты до конца рассеяла сомнения. — Ну что же ты? Объясни!
— Да что ты привязался с этими синяками? — сказала ты. — Откуда я знаю, как мне поставили их? У меня и на ноге синяк и на боку; такая кожа, будто не знаешь. Дотронься, и пятно. Почему ты раньше не придавал этому значения?
— Да нет, — сказал я совершенно искренне, — ведь на руке-то явно отпечатки пальцев. Так никогда не было.
Словно тень какая-то вдруг опустилась на твое лицо. Ты пронзительно, быстро, насквозь взглянула на меня. При этом усилием воли ты подавила страх перед тем, что могла увидеть. Ты хотела увидеть правду.
— Слушай, — сказала ты, — ты никого не завел себе на юге?
Может быть, ты и увидела бы все, во всяком случае, обязательно заметила бы мое смущение, волнение, смятение — хоть в небольшой степени, но меня всерьез занимали отпечатки пальцев, синие, крупные следы пальцев на твоей руке, и поэтому ты не смогла увидеть правду.
— Почему ты об этом спрашиваешь? У тебя есть какие-нибудь основания подозревать меня в неверности? — очень естественно сказал я.
— Нет, но ты сам ведешь себя как-то подозрительно. До этого никогда не обращал внимания на синяки, а теперь придрался. Ты знаешь, тот, кто плохо думает о других, сам должен быть не чист.
— Не знаю я такого правила. У тебя на руке следы пальцев, кто-то тебя хватал или держал — вот я и спросил. А ты вместо того, чтобы объяснить, что и как, задаешь встречный вопрос.
— Ну, знаешь, — сказала ты, ставя вымытую посуду в шкаф, — пока ревновать ты меня не можешь. Во-первых, мне это не нужно (тут ты чуть покраснела и смешалась), — и никогда нужно не было, а во-вторых, ты что же думаешь — у меня на руках ребенок, дом, магазины, готовка, и я, по-твоему, могу еще думать о каких-то глупостях? Чего это тебе в голову взбрело? Мне это не нравится.
— Ладно, все, — сказал я. — Какой-то дурацкий разговор. Ты допрашиваешь меня, я тебя. Ладно, кончим. В кино сходим?
Ты клюнула на эту удочку. Я так понимаю, что и тебе тяжел был этот разговор, тяжело даже помыслить, что я мог бы сделать то, что сделал. И ты согласилась со мной. Ты сказала:
— Надеюсь, ты меня одну не заставишь везти Машу к родителям?
— Ну что ты, — сказал я. — Я с удовольствием поеду вместе. Иди переодевайся пока…
Все-таки в глубине души меня угнетало, что я могу так естественно лгать: я как-то был более высокого мнения о себе. А возможно, я лгал и не очень естественно. Потому что ты, я видел это, до конца не успокаивалась.
Вся надежда была только на время: пройдут дни, недели, месяцы, и забудется то, что случилось со мной в Сочи; забуду об этом я, и перестанешь волноваться ты.
И верно. Пошли дни, недели, и стало бледнеть в памяти и в сердце то, что было. Сказано же: с глаз долой — из сердца вон. Я вернулся на работу, вскоре мы получили разрешение от начальника КБ заняться обоснованием Вадькиного предложения, и все стало хорошо, привычно, все как будто по-прежнему.
Как будто. До того проклятого вечера.
В тот промозглый декабрьский вечер, добираясь от метро пешком, я сильно продрог и, когда вошел в дом, первым делом зажег газ и поставил на конфорку чайник. Тебя с Машей не было, я решил, что вы гуляете во дворе, и, не дожидаясь вашего возвращения, напился чаю, принял таблетку кальцекса и лег на диван, укрыв ноги лыжной курткой. Вероятно, я вздремнул, потому что не слышал, как ты отпирала дверь, хотя мне кажется, что я не засыпал ни на минуту, даже не закрывал глаза. Ты включила в комнате свет, и только в этот момент я заметил, что ты здесь. Ты стояла в проеме двери и смотрела в мою сторону — в резком свете трехсотсвечовой люстры. Я взглянул на тебя. Было что-то странное в твоей позе, в твоей фигуре, остановившейся посреди двери, в этом внезапном и резком твоем появлении. Я еще ни о чем не догадывался, но сердце неприятно екнуло, и я спросил тебя: